Работая над текстом таким образом, Кесслер обнаружил в самом начале имя, заставившее его вздрогнуть, поскольку оно казалось необычным и странным для коптских текстов, как, например, имя Иисуса. Это имя было «Бараббас».
Бараббас?
Ход мыслей Кесслера был внезапно прерван – он услышал в коридоре приближающиеся шаркающие шаги. Поэтому он поспешно убрал документ в папку и положил ее на то же самое место, откуда взял. Молодой иезуит затаил дыхание и прислушался.
В подобные мгновения секунды кажутся часами – по крайней мере, такое впечатление сложилось у Кесслера, который решился сделать вдох лишь после того, как шаги, приблизившись к двери не затихли, а начали удаляться в противоположном направлении.
Это происшествие настолько испугало иезуита, что он дрожал всем телом. Поэтому на сегодня Кесслер предпочел завершить свое расследование. Он обменял внизу ключ от комнаты Лозински на свой и, вернувшись к себе в келью, рухнул на кровать прямо в одежде. Скрестив руки за головой, Кесслер уставился в потолок.
Его первым желанием было рассказать обо всем Манцони, принадлежавшему к первым лицам ордена. Он вспомнил слова итальянца, который, получив секретное задание, говорил Кесслеру о его незапятнанной репутации, собственно, и ставшей причиной того, что ему доверили такую честь. Действительно, Кесслер не мог припомнить ни одного поступка, который бы мучил его совесть и позволил сомневаться в сказанном Манцони. Если бы молодой иезуит решился поговорить с профессом сейчас, то пришлось бы признаться, что он тайно пробрался в келью Лозински. А об остальных обстоятельствах и вовсе лучше было молчать. «Помилуй меня, Святая Дева Мария!» – подумал Кесслер.
Как он мог заставить поляка обо всем рассказать? Может быть стоило напрямую потребовать признания относительно его странных исследований? Конечно же, Лозински будет все отрицать, а он, Кесслер, в любом случае окажется в дураках – независимо оттого признается ли, что тайком обыскивал келью поляка, или нет.
Лозински явно не принадлежал к тому типу людей, которых легко можно выбить из колеи. Нет, Кесслер вынужден признать, что поляк превосходит его и в знаниях, и в силе воли. И – хоть молодой иезуит никогда открыто не признался бы в этом себе, глубоко в душе у него возникло сомнение. Не оказался ли он замешанным в события, которые однажды должны разъясниться сами собой, словно родословное дерево Сима в Первой книге Моисея?
Конечно, вещи, найденные в шкафу Лозински, не должны храниться в келье монаха, но разве он сам, Кесслер, не испытывал наслаждения, держа в руках кожаную туфельку? Разве не был поляк, удовлетворявший свои плотские желания (а они преследуют, словно казни египетские, даже самых праведных христиан) и неспокойную фантазию, довольствуясь прикосновениями к коже и шелку, более благочестивым, чем он, Кесслер, который – да помилует меня Бог, жалкого грешника – отправлялся в дома Трастевере, где в темных переулках женщины задирают юбку перед любым мужчиной, так что даже священник или монах невольно видят разницу между мужчиной и женщиной, созданной по воле Творца из ребра Адама? Разве он не отправился после празднования дня Непорочного Сердца Девы Марии, разгоряченный летним солнцем, в одно из самых гнусных подобных заведений, где встретил минорита падре Франческо, у которого исповедовался каждую неделю? В тот день и сам Кесслер оказался не просто наблюдателем, а буквально набросился на рыжеволосую проститутку. Тогда эта встреча обоим представилась неким знаком Всевышнего, они вместе покинули заведение и никогда не говорили о случившемся.
Что же касается странного поведения Лозински, то, похоже, для выяснения обстоятельств лучше всего подружиться с поляком и завоевать его доверие. В конце концов, именно он предупредил Кесслера и посоветовал быть как можно осторожнее, посвящая братьев по ордену в результаты своей работы. Предупреждение, казавшееся молодому иезуиту крайне странным и даже загадочным.
Но поляк, похоже, не собирался облегчать Кесслеру задачу. Следующие несколько дней Лозинки словно избегал его – по крайней мере, у молодого иезуита возникло именно такое впечатление. Даже во время работы в Григориане, где дискуссии относительно значения слов и целых отрывков текста стали повседневными, Лозински хранил полное молчание, что было для него нехарактерно. Он не отрывался ни на секунду от своего перевода и два дня ни с кем не разговаривал, а, на вежливые вопросы Кесслера относительно успехов лишь коротко отвечал, что об успехах говорить еще рано. Поэтому молодой иезуит решил, что пока ему лучше избегать общения с Лозински.
Однако он пристально наблюдал за своим братом по ордену, записывая все, даже, казалось бы, незначительные события как, например, покупка газет или регулярная проверка наличия новой корреспонденции в почтовом ящике, и следил за Лозински, при условии, что можно было оставаться незамеченным. Так продолжалось несколько дней, в течение которых Кесслер действовал довольно смело. Словно в плохом детективе, он переодевался и следовал за поляком, чтобы узнать как можно больше о его тайнах.
На следующее утро после Дня поминовения усопших Лозински покинул монастырь, взял такси и отправился на виа Кавор, где попросил водителя остановиться у каменной лестницы, ведущей к церкви Сан-Пьетро ин Виноли. Поляк, как обычно, был одет в черное пальто, и внешний вид не выдавал в нем иезуита. Даже не оглядываясь по сторонам – настолько он был уверен в себе – Лозински взбежал по ступенькам, шагая через одну, Кесслер лишь с огромным трудом успевал за ним.